№7 2008


Содержание


Лев Мочалов. И если опустеет дом. Стихи.
Петр Кожевников. Ангелы в раю. Повесть.
Андрей Шацков. Март. Стихи.
Сергей Вольский. Птичка Божия. Рассказ.
Валентин Голубев. Встреча. Стихи.
Евгений Лукин. Притча от Жана Бло. Очерк.
Французские гости:
Жан Бло. Одна жизнь на двоих. Фрагмент. (перевод с французского М.Д. Яснова).
Карельские гости:
Александр Костюнин. Полет летучей мыши. Рассказ.
Школьная тетрадь:
Артемий Аграфенин. Моя школа на краю земли. Очерк.
Сергей Бармин. Святая церковь на Дороге жизни. Очерк.
Голос минувшего:
Даниил Аль. Интеллигенция в изображении А.П. Чехова. Статья
Русский мир:
Григорий Марговский (США). Девять карт моей колоды. Стихи.
Борис Орлов. Тайная вечеря. Стихи.
Михаил Аникин. Богословие в красках. Исследование.
Сергей Цветков. Путешествие в Венетию. Путевые записки.
Александр Беззубцев-Кондаков. Вор как диссидент. Статья.
Ростислав Евдокимов-Вогак. Город, люди, мифы. Эссе.
Виктор Гариков. Окрыленная рука. Стихи.
Меценат:
Николай Пономарев. Мы инвестируем в будущее. Интервью.

SnowFalling

Ростислав ЕВДОКИМОВ-ВОГАК

ГОРОД, ЛЮДИ, МИФЫ

Статья

И царицей Авдотьей заклятый,

Достоевский и бесноватый,

Город в свой уходил туман.

Анна Ахматова

Тема петербургского мифа не нова. И все же к ней раз за разом продолжают обращаться культурологи и историки, философы и писатели. В чем тут дело? Почему лондонский, парижский или московский миф либо отсутствует, либо выражен не в пример бледнее петербургского? А здесь, «в устье Леты-Невы», мифотворчество живет и торжествует? «Быть пусту месту сему», по слову Евдокии Лопухиной, первой жены Петра Великого? Так ведь не пусто! И сколько ни заклинай, пока не случилось вселенской катастрофы, пусто уже не будет. Само это проклятье – уже часть мифа. Но легенда не может быть основой для самой себя. Причины надо искать глубже.

Начнем с географии. Не нами подмечено, что четыре великих города – Александрия, Константинополь, Киев и Санкт-Петербург – стоят практически на одном меридиане, причем между ними примерно одно расстояние – около тысячи километров. Как минимум три из них основаны великими полководцами и монархами (личность Кия настолько легендарна, что ничего определенного сказать о нем нельзя). Все четыре были столицами крупнейших держав. Самый древний, основанный знаменитым Македонцем город – он же и самый южный, и чем дальше на север, тем позже рождались эти столицы. Совпадение? Именно так велено нам считать по въевшемуся до печенок позитивистскому трафарету мышления. Однако, нравится кому-то или нет, но столь многократных совпадений не бывает. И совсем не обязательно искать здесь мистические корни. Просто следует признать, что существуют некие механизмы, природа которых нам пока не ясна. Возможно, они как-то соотносятся с теорией Л.Н. Гумилева об этногенезе, согласно одному из постулатов которой Земля время от времени подпадает под воздействие неких космических сил, направленных более или менее по одним линиям. В любом случае это кажущееся совпадение хотя бы на подсознательном уровне просто обязано предопределять ощущение имперского статуса новопостроенного города – как у его жителей, так и у проницательных и ревнивых наблюдателей.

Но есть еще одна географическая особенность, прямо указующая на имперскость. Дело в том, что Балтика – это Средиземное море Северной Европы. По его берегам жили финны и балты, германцы и славяне. Отсюда век за веком шли волны переселенцев и завоевателей во все концы обитаемого мира. Здесь гнездились морские разбойники и богатели прибрежные купеческие города. Стоит лишь заменить славян на греков, германцев на латинян, а финнов с латышами на финикийцев – и все характеристики Балтии окажутся зеркальным отражением Средиземноморья. В этой системе координат древнее озеро Нево (Ладога) займет место Черного моря, а Нева, бывшая в давние времена не рекой, а проливом, окажется северным подобием Босфора и Дарданелл. Разумеется, Петербург в этом случае получит функцию Константинополя – столицы гордой империи ромеев, Византии. Неужели опять совпадение?

Вторая особенность – название. Петр, между прочим, поступил на удивление скромно. Обычно монархи называли основанные ими лично города без всяких затей своим именем: Рим (на латыни Roma – по имени Ромула), Владимир, Карлсбад, Екатеринбург. Многочисленные «Сан-», «Санкт-», «Сен-», «Сент-» и «Свято-» появлялись или в соответствующие дни церковного календаря, или тогда, когда подданные (дававшие эти названия, конечно же, в честь любимого короля) не хотели все же прослыть слишком большими подхалимами и делали вид, будто имели в виду святого подвижника или архангела.

Имя Санкт-Петербурга – уже диалектика. Причем диалектика имперская. Апостол и царь. Апостол-привратник и царь-плотник. А вернее – царь-строитель. Это ведь древнейший архетип нашего сознания: плотник и есть строитель, создатель, основоположник и первый технократ. Потому что пользуется особыми, сделанными специально для его ремесла орудиями, недаром же русское слово «тесать» и греческое «техника» одного корня. Земной царь строит «северный парадиз» и всячески наполняет его земной техникой. Пребывающий в горних апостол владеет ключами от его животворящего небесного прообраза. Но в их ролях нет противоречия. В идеале они дополняют друг друга. Только где он, этот идеал? Ключи, кстати, бывают от ворот и дверей, а совсем не от окон. Почему «окно в Европу»? Подглядывать нам за ней отсюда, что ли? Или наоборот: Петербург – форточка, да что там – замочная скважина, через которую романо-германский мир подсматривает за страшной и непонятной для него Азией? Неизвестно. Понимать можно двояко.

И ведь действительно много непонятного. По распространенному представлению город построен на болоте. Но, заметьте, если название перевести буквально, получится Свято-Камнеград. «В гранит оделася Нева». А город, у которого уже само имя реально связано с чем-то болотистым и влажным (в разных версиях – финского или западнославянского происхождения), между прочим, совсем не северная столица, а… Москва! Так на хлябях основан Петербург или на тверди земной? Скрепляет ли он топь железом и камнем или, напротив, его основания уходят в плывуны?

Но одно неизбывно. «Если нет Бога, то какой же я капитан?» – вопрошал Лебядкин у Достоевского. «Если нет империи, – мог бы перефразировать его слова оживший и персонифицированный Петербург, – то какой же я город?» И действительно. Кому нужна Александрия, если древним Египтом пирамид и фараонов больше не правят Птолемеи? Какая же столица Багдад, если нет блистательного Халифата? И ни деревней ли стал великий Вавилон?

Город, стоящий на самой границе огромной страны, на студеном море, на берегах которого невозможно ни вырастить богатые урожаи, ни открыть популярные курорты, вдали от месторождений полезных ископаемых, что делает невыгодным развитие в нем перерабатывающей промышленности, город, чье торговое значение с самого начала создавалось искусственно, ибо пути сообщения с исторически сложившимися центрами России приходилось с огромными усилиями создавать заново, – сам по себе такой город не имеет оправдания своему бытию и остался бы барской причудой своевольного властителя, если бы не единственная, но зато решающая деталь: эта, дотоле никому не ведомая точка на земном шаре, волевым усилием одного человека была утверждена нервным центром великой державы, из которого исходили законы и армии, финансовые потоки и культурные веянья на значительную часть земли – от Сербии до Аляски и от Финляндии до Афганистана. Только благодаря этому здесь появились промышленники, ученые, государственные деятели, поэты и композиторы. Более того, только благодаря этому здесь вообще появилось мало-мальски значительное население.

Ярославль, Москва, Манчестер, Париж или Мюнхен будут более или менее сносно жить при любой власти и в любой стране. Им есть чем заняться без оглядки на других. Но Петербург, лишаясь империи, становится городом нищеты, блокады и людоедства. Ибо как может прожить пятимиллионный город на той широте, где ни один другой не дотягивает и до миллиона? Даже столицы сопредельных государств (Финляндии, Швеции, Норвегии) в семь, а то и в десять раз малочисленней. И это как раз естественно – ведь условия жизни на севере просто не позволяют дать работу и прокормить такое количество людей, почему-то поселившихся в одном месте. Санкт-Петербург – самый северный миллионер из всех градов земных, и такое его состояние возможно, только пока Россия в той или иной форме сохраняет свою имперскую роль.

Именно явная иррациональность сочетания сомнительной пригодности для жизни в городской черте миллионов людей и, тем не менее, необходимости руководства жизнью огромной державы задает неизбежность разрешения этого противоречия на поле мифа. Нева становится Летой хотя бы потому, что на Ладоге находится Остров мертвых, Валаам, и она соединяет его с живым миром Балтии.

Но в христианской традиции империя и ее столица суть отражения Царства Божия и Небесного Иерусалима, а потому процессы земные уподобляются небесным и наоборот. Это означает, что перед основателями империй стоит вечный искус богоборчества – построения Царства Божия на земле.

Пока цари да императоры были православными государями, все шло в целом благочинно и естественно. Чиновники управляли, дворяне воевали, крестьяне, а позднее и рабочие кормили страну, бунтовщики бунтовали. Каждый был при деле. Причем самыми большими реалистами оказывались именно цари и императоры, помнившие, конечно, о «парадизе», но строившие крепкое и богатое земное государство. Но название града взывало к небесам, предание о проклятии Евдокии Лопухиной настраивало на мистический лад, Лета-Нева омывала умы своими потусторонними водами, а белые ночи не давали спать. В трезвом чиновничьем Петербурге постоянно появлялись мечтатели, каждый из которых уже по определению становился «бунтовщиком, похуже Пугачева». Нашлись и причины, в силу которых вполне земные мечты о власти и деньгах как-то очень легко слились с высокой метафизикой и страстью ко «всеобщему благу». Тому способствовали как минимум две романтические истории, случившиеся на невских берегах: убиение царевича Алексея по распоряжению отца и попытка освобождения В.Я. Мировичем Ивана VI, царственного узника, об уме и высоких духовных качествах которого складывались легенды еще при его недолгой жизни. В обоих случаях успех молодых претендентов на престол означал бы не только раздачу материальных благ их сторонникам, но и смену общего политического, идейного, а в случае с царевичем Алексеем – даже религиозного курса страны.

Дворцовые перевороты стали традицией, а участие в заговорах – естественным образом жизни, прямо-таки «хорошим тоном» для гвардейцев и придворных. Немудрено, что в таких условиях расцветает самозванчество – от аристократичной княжны Таракановой до страхолюдного Пугачева. И, разумеется, все тщательно охраняемые тайны убийств, свержений, самозванств очень скоро мифологизируются и становятся питательной средой для воспитания новых «мечтателей» с камнями (в виде запрещенных книг) за пазухой, с кинжалами, пистолетами и пушками.

Всего этого напрочь не знает Москва и, тем более, остальные русские города. Да и из европейских столиц далеко не каждая может припомнить что-то подобное. Тайны мадридского двора? Сущие пустяки! Англия времен Тюдоров и последних Стюартов? Так там шла смена династий, и было это слишком давно. Но, кстати, именно поэтому свои мифы родились и в Лондоне. Берлин, Вена, Рим, даже Париж подобного размаха и постоянства деятельности заговорщиков не знали. Там случались вполне открытые революции. Но психологически это нечто совсем иное, нежели тайный заговор и переворот.

Впрочем, нет. Было еще два города, которые сами стали мифами. Это все-таки Рим. Но древний Рим безумных императоров и преторианских заговорщиков, а не скучно развратная средневековая столица католических епископов. И Второй Рим – Константинополь с его интригами, восстаниями военачальников, ересиархами на троне и волнениями партий Цирка. Именно в этот ряд попадает молодая российская столица, ибо она, а не Москва – Третий Рим. Почему так? Потому что Москва – центр одного из восточнославянских княжеств, а не империи. Когда же Московское царство разрастается и принимает в свой состав иные земли, оно как раз и начинает подыскивать себе новую столицу. Если кто не помнит, были и другие проекты. Например, учредить таковую на Черном море.

Заговорщики, конспираторы, подпольщики стали кастой, после убийства Павла I оформившейся, в сущности, полулегально. Да, самым радикальным из декабристских обществ было Южное. Но Южным оно было только по названию. Сами же эти офицеры и их идейный вождь Пестель были костью от кости петербургской гвардии, со всеми ее традициями и закалкой. Изувером же Пестеля заставляет назвать составленный им документ «Русская Правда», в которой, предвозвещая Ленина со Свердловым, он считает необходимым физически уничтожить всю царскую семью, включая грудных младенцев. Надо заметить, что даже большевики постеснялись открыто признать наличие соответствующего пункта в своей программе, списав эксцессы на действия местных властей. Были у Пестеля и другие «мечтания»: оставить Грузию без грузин, а евреев под войсковым конвоем, минуя «препоны янычар», насильно отправить на землю обетованную. Повешенные по царскому указу были как раз теми, кто своими личными подписями скрепил согласие с этими «мечтаниями».

С тех пор каста подпольщиков начинает стремительно демократизироваться, вбирая в себя недоучек-студентов и укоренившихся в столице империи иностранцев. Здесь полезно напомнить, что в плане межнациональных отношений любая империя – самое демократичное из всех возможных государственных устройств, а вовсе не «тюрьма народов». Уже Александр Македонский приравнял персов, сирийцев и египтян к македонцам и грекам. А в Риме императорами вообще становились кто ни попадя: галлы, славяне, сирийцы. Не была исключением и Россия. Польша, Финляндия, Бухара, Хива пользовались широчайшей автономией. Для мусульман и буддистов были разработаны особые варианты орденов и медалей – дабы не оскорблять формой креста их религиозные чувства. В Закавказье на местных языках выходило больше газет и журналов, чем при советской власти.

Все это отступление было необходимо, чтобы напомнить: Петербург традиционно многонационален, и иностранный элемент с момента основания становится одной из наиболее ярких черт его физиономии. Органично входил он и в мифологию северной столицы. Отвлекаясь от литературных, но все же конкретных образов «убогого чухонца», Германа из «Пиковой дамы» и даже от широко распространенного в свое время в народе убеждения, будто царя Петра подменили в «Стекольне» (Стокгольме), укажем лишь на классицистический или чаще барочный, западный архитектурный стиль многих православных храмов Питера (в Шувалово есть даже пример псевдоготики) и на всеобщее мнение, что он – город нерусский, ибо столицей «русскости» по-прежнему остается Москва. Разумеется, одним из первых толчков к развитию такого круга представлений была уже упоминавшаяся казнь западником Петром своего сына – сторонника древлеславия, на символическом уровне означавшая расправу европейского Петербурга над «русским духом» Москвы.

Но неотъемлемое для нашего города западничество в конечном итоге все же сыграло роковую роль в развитии имперской идеи и городского мифа. Занесенный из Европы марксизм был изначально космополитичен и вовсе не чужд того, что сегодня мы называем глобализмом, а в пределе предполагал создание единого общемирового государства (разумеется, с последующим его «отмиранием»). Не трудно заметить, что это не просто империя, а суперимперия. Только вот очень специфически понимаемая.

Если цари смиренно укрепляли земное государство, полагая, что всеобщее счастье устроить властен один лишь Господь, то всевозможные социалисты, выкормыши Европы, оказались в своем большинстве нигилистами и атеистами, что почему-то не мешало им верить, будто они знают рецепт построения всемирного благоденствия здесь и сейчас. Рецепт при этом оказывался на удивленье прост:

Весь мир желают сгладить

И тем внести равéнство,

Что все хотят загадить

Для общего блаженства.

Можно перечитать весь «Капитал» купно с полным собранием сочинений Ленина, но ничего, точнее этого четверостишия Алексея Толстого, излагающего суть атеистического варианта социализма, мы так и не найдем.

Его появление знаменовало принципиально новый этап в развитии имперской идеи и мифологии. Принимая богоборческий пафос построения земного государства, прямо заявляющего о своей враждебности Небесному Иерусалиму, эта идея в терминах Гегеля становится антитезой первоначальному своему состоянию, ибо в религиозном плане отрицает саму себя. Эти отношения дополнительности и противоположности наталкивают на самый важный, быть может, вывод из нашей темы. На наш взгляд, одним из любимых занятий русской интеллигенции за весь период ее существования были разные способы профанирования Гегеля. Сам переворот 1917 года в некотором смысле был такой гигантской профанацией – хотя бы потому, что извращенными и упрощенными гегельянскими схемами был насквозь пропитан не только русский марксизм, но и весь русский социализм. Тезису Бога противопоставлялся антитезис не просто атеизма, но сатаны и Антихриста. Недаром именно в России (в Свияжске) был установлен первый и, надеюсь, единственный в мировой истории памятник Иуде. Чудовищно уродливый «синтез» материализовался во вполне религиозном «культе личности» атеистических вождей (не только Сталина).

Но после 1917 года вместе с переворотом в сознании правящего слоя трансформировалась и субкультура враждебного ему подполья, давно успевшая стать неотъемлемой и характерной чертой как реальной жизни Петербурга, так и его мифологии. Постепенно все левосоциалистические группировки из подполья вытесняются, и оно приобретает правосоциалистический, а часто и прямо богоискательский окрас. При этом пути Москвы и Санкт-Петербурга, еще при царе потерявшего указующую на святость первую часть своего имени, а потом ставшего и вовсе Ленинградом, все резче расходятся. В Москве, вернувшей себе столичные функции, разворачиваются битвы разных фракций большевиков и прочих леваков. Туда съезжаются толпы коминтерновцев и разнообразных марксистских теоретиков, в том числе из Питера. И все они обрастают многочисленной и жадной челядью. В результате, в древней столице аккумулируется дух левизны и всяческого футуризма. Подпольный же Петербург постепенно от него освобождается, становясь оплотом идейного консерватизма и принимая на себя в прошлом ему совершенно не свойственную роль лидера русской национальной традиции. Достаточно сказать, что именно здесь оказываются сосредоточены несколько святынь так называемых «иосифлян» – последователей не пошедшего на компромисс с советской властью митрополита Иосифа. Это храм Спаса-на-Крови, часовня Ксении Петербургской на Смоленском кладбище, Иоанновский монастырь на Карповке и Морской собор в Кронштадте, связанные с именем преп. Иоанна Кронштадтского.

Острота исповедничества, религиозного и политического, с течением времени притупилась. Даже хрущевские гонения на Церковь не могли сравняться с тотальным и кровавым террором ленинско-сталинской эпохи. Настал «вегетарианский» период советской власти. Но паломники со всей России еще в 1970-е годы приходили помолиться к Распятию, установленному в храме Спаса-на-Крови по эскизам Васнецова на месте убийства Александра II. Причем псевдорелигиозное сознание демонстрировали и власти. Несколько раз планируя взорвать храм, они на несколько десятилетий обнесли его трехметровым глухим деревянным забором в несколько рядов – как лагерную зону. Поэтому одетые в черное богомольцы, принадлежавшие к тайной («катакомбной») церковной организации «иосифлян», подходили к нему со стороны Екатерининского канала (канала Грибоедова) и сосредоточенно молились, глядя на свою святыню через водную гладь.

Кстати, целый ряд советских городских названий – тоже своего рода миф. Сомневаюсь, можно ли сейчас раздобыть тому официальные доказательства, но старожилы упорно утверждают, что канал был переименован вовсе не в честь знаменитого поэта и драматурга, а ради его однофамильца, бывшего в 1920-е годы каким-то канализационным комиссаром. Назовем его «водоканальей»… Сходную историю рассказывают и об улице Чайковского (изначально – Сергиевской), названной, вроде бы, в честь знаменитого народника и эсера Николая Васильевича Чайковского. Но когда кто-то сообразил, что в первые послереволюционные годы он возглавлял несколько региональных правительств, любимым занятием которых было поймать и повесить большевика, городские власти сделали вид, будто улица носит имя великого композитора. Между тем, «композиторские» улицы (Римского-Корсакова, Глинки) находятся совсем в ином районе города, поблизости от Консерватории и Мариинского театра. Здесь же, на Литейной части, располагались улицы, переименованные в честь народников, террористов и убийц: Войнова, Каляева, Чернышевского, Петра Лаврова. Забавная история случилась и с Марсовым полем. Оно было названо «площадью Памяти жертв революции». Безграмотные комиссары не поняли, что «жертвами революции» можно назвать только узников Чека, а вовсе не красных убийц, по счастью казненных удачливыми гражданами.

В брежневские времена началось заигрывание с Западом, и тысячью нитей связанная с властями диссидентская Москва стала требовать «соблюдения собственной конституции», верности Всеобщей Декларации прав человека и гражданина, Хельсинскому акту и другим красиво написанным документам. Питерские же подпольщики в своем большинстве стали сознательно ориентироваться именно на нелегальные формы борьбы, а не на открытую и формально законопослушную правозащитную деятельность.

Были они убежденными антикоммунистами, не верившими ни в какие еврокоммунизмы или «социализмы с человеческим лицом» и не утруждавшие себя бесплодными размышлениями на тему, кто «лучше»: Ленин или Сталин, Гитлер или Троцкий, Бухарин, Киров или Мао Цзэдун. По присловью их врага Ленина, «черт синий, черт зеленый – все равно черт», а фашизм они склонны были рассматривать в качестве варианта той же самой формации, что и коммунизм.

Три особенности, из которых первая – именование города именно Питером, Петербургом, а никак не Ленинградом – носила скорее эстетический характер, но была вполне неизбежна в случае принятия двух последних, фундаментальных пунктов символа веры (установки на подполье и бескомпромиссный антикоммунизм), резко отличали нашу прослойку от классических диссидентов. Диссидент вполне мог искренне считать себя «либеральным коммунистом», что для убежденных борцов с режимом звучало дико, свидетельствуя, по их мнению, либо о слабоумии и/или безграмотности, либо о подлости и хитрой попытке замаскировать свою истинную сущность друга властей, критикующего лишь «отдельные недостатки». Обе эти возможности с точки зрения подпольщиков делали многих диссидентов просто опасными в общении потенциальными стукачами (вольными или невольными), а разбираться в степени их антикоммунизма, умственных способностей и честности в каждодневной практике бывало затруднительно. Признавая, что большинство диссидентов все же люди честные и неглупые (хотя бы потому, что тоже исповедуют самый натуральный антикоммунизм, но по складу характера предпочитают легальные и полулегальные формы борьбы), подпольщики предпочитали держаться по отношению к ним настороженно.

На расхожую манеру западных визитеров переносить на них общие, как бы родовые наименования правозащитников и «инакомыслящих» они вежливо, но твердо отвечали, что защищать права, определенные советским законодательством, не собираются, ибо не признают самих основ коммунистического строя купно с советской конституцией и всем сводом советских законов; международные, то есть как бы «западные» договоренности в области прав человека, безусловно, замечательны, но под гнетом тоталитарного государства не слишком актуальны; а мыслящими «инако», то есть отлично от всего остального человечества, они предпочитают называть коммунистов, себя же считают «просто мыслящими» – как все нормальные люди. Впрочем, открещиваясь подобным образом от классического диссидентства на словах, на практике они чаще всего достаточно плодотворно сотрудничали с наиболее решительными его представителями.

На первых же полусвободных советских выборах 1989 года блистательно провалились почти все кандидаты-коммунисты. Думается, это лучшее доказательство тому, что к тому времени подавляющее большинство населения нашего города (и других крупных городов) стояло на резко антикоммунистических позициях. За два-три года такие перевороты в сознании у миллионов людей произойти не могут, тем более что тогдашние власти антикоммунизма как такового отнюдь не поощряли. Единственное объяснение – наличие в обществе массовых антикоммунистических настроений задолго до «перестройки». Но по понятным причинам обнаруживать эти настроения до поры до времени было небезопасно. Следовательно, сам факт почти мгновенного краха партийных кандидатов при первой к тому возможности свидетельствует о массовом подпольном антикоммунизме в нашей стране, по меньшей мере, начиная с периода брежневского правления. Другое дело, что носители этих настроений были не только пассивны, но и разобщены. Заметим, кстати, что, несмотря на все недостатки последовавшего правления, вызвавшие разочарование в идеалах демократии и позволившие наследникам КПСС отвоевать часть сданных позиций, большинства они так и не сумели получить даже в масштабах страны, в Петербурге же – тем более.

В чем же особенности именно петербургских подпольщиков в сравнении с аналогичными группами в других городах и, прежде всего, в Москве? Сразу можно назвать две характерно питерские черты: явная склонность повышенного процента политически активных горожан к правому радикализму и сравнительно широко усвоенные навыки конспирации. Петербургские избиратели до сих пор настроены настолько откровенно правым образом, что не совсем понятно, как коммунистам вообще удается хоть кого-то из своей среды протолкнуть в городское Законодательное собрание. Впрочем, провокационные по своей сути действия исполнительной власти, всеобщее воровство и коррупция постепенно, титаническими усилиями сдвигают вектор народных симпатий все больше влево. И все же в нашем городе выражается это в росте симпатий не к «классической» КПРФ, а, скорее, к бунтарским организациям вроде «национал-большевиков».

Как это объяснить? Можно, конечно, сослаться на заговорщицкие традиции, уходящие корнями то ли к народовольцам, то ли к Северному обществу декабристов, то ли к дворцовым переворотам XVIII столетия. Но значительно проще, согласно принципу Оккама, не умножать без нужды имеющиеся сущности, не усложнять анализ там, где многое лежит на поверхности. Во-первых, в советские времена у нас почти никогда не бывало западных корреспондентов, на постоянной основе работавших именно в Ленинграде. Во-вторых, крайне ограничен в сравнении с Москвой и скован в общении был корпус дипломатических представительств западных стран. В третьих, в Москве случилась чрезвычайно специфическая ситуация, когда десятки тысяч освобожденных из Гулага «верных ленинцев», родичей всевозможных коммунистических заговорщиков со всего мира, родня дипломатических работников и других советских управленцев средней руки, а порой и самого что ни на есть высшего звена, скопились, естественно, в столице пролетариев всей земли.

Эти люди, как правило, с одной стороны, могли получить сравнительно хорошее образование и имели доступ к полузакрытой информации, с неизбежностью превращавшей их в своего рода советских фрондеров. С другой стороны, тысячи якиров, красиных и гайдаров имели родственные и дружеские связи как среди недавних зэков сталинских лагерей, так и в высших эшелонах продолжавших делать успешную карьеру советских функционеров. В этих условиях в Москве сложились устойчивые и широко распространенные представления о ненужности и даже какой-то нравственной ущербности излишней, по их мнению, склонности провинциалов к конспирации. В этом находили порой даже проявление провинциальной забитости в противовес столичной свободе и открытости. Недаром даже такой достойный человек как генерал Петр Григоренко дал своим воспоминаниям программный заголовок: «В подполье можно встретить только крыс».

Наоборот, в Петербурге сложился психологический тип, накопивший опыт, во многом противоположный московскому. Отсутствие личных связей в высших звеньях власти развило ощущение беззащитности перед ней, но зато и чувство бескомпромиссной враждебности ко всем проявлениям этой власти. Отсутствие надежной связи с зарубежьем породило уверенность в необходимости опоры только на себя самих. Естественным следствием стала тщательная проработка систем безопасности и уважительное отношение как раз к конспираторам – с оттенком презрительного осуждения московской безоглядной болтливости и суматохи.

Но центром притяжения для всей русской провинции при советской власти по ряду причин стал именно Питер, Ленинград. В частности, это было связано с его насыщенностью заводами и научно-исследовательскими институтами военно-промышленного комплекса, обеспечивавшими Ленинградскому обкому КПСС влияние на центры «оборонки» по всей стране. Кроме того, эвакуация многих учреждений культуры из Петербурга в годы войны и блокады дала толчок особому росту его обаяния среди интеллигенции многих регионов страны. Достаточно сослаться на формирование Пермской балетной школы на основе эвакуированного из нашего города Вагановского училища. Поэтому питерский опыт был во многом опытом всей России и даже союзных республик (ныне независимых).

В разговоре о подполье как характерной черте петербургского мифа людям современной русской культуры трудно не вспомнить «Записки из подполья» Ф.М.Достоевского. На первый взгляд у героя «Записок» только то общее с нашими подпольщиками, что они живут «в Петербурге, самом отвлеченном и умышленном городе на всем земном шаре». К сожалению, все сложнее. И поверхностный, и, наоборот, слишком ушлый психоаналитик с легкостью вспомнят о традиционном патернализме российского государства; об отношении многих интеллигентов к нему как к злому отцу, «гадкому папашке»; о переносе ими на государство всех составных частей своего Эдипова комплекса; о развивающихся у них на его базе истерии и садомазохистских наклонностях. Эти последние, по мнению многих наших современников, у борцов с режимом проявлялись хотя бы в том, что в своем большинстве они понимали: рано или поздно арест, а за ним лагерь или психотюрьма, крах карьеры и, возможно, потеря семьи, а то и жизни почти неизбежны. Иногда их даже в глаза обвиняли в желании прославиться таким извращенным методом.

Должен признать, что личные наблюдения подтверждают: изредка элементы подобного психологического механизма действительно прослеживались. И в этих случаях сближение с героем Достоевского, увы, возможно. Но в том-то и дело, что болезненные проявления бывали крайне редки, в том числе и у тех, кого чекисты официально объявляли сумасшедшим. Более того, едва ли не чаще всего они встречались как раз у москвичей, страстно желавших «пострадать». Остальным жизненных трудностей вполне хватало в ежедневном советском быту. В конце концов, элементы указанной психологической конструкции найдутся у всякого человека, пытающегося бороться с враждебными социальными и даже природными силами. В этом смысле они всеобщи, ибо без такой борьбы человечество не стало бы самим собой. Принципиально различие в противоположной этической и мировоззренческой направленности героя «Записок из подполья» вместе с более или менее близкими ему духовно действительными заговорщиками конца XIX – начала XX века с одной стороны и реальных подпольщиков времен коммунистической диктатуры (при отдельных сходных психологических чертах) – с другой. Некоторое сходство базовых принципов сопровождалось совсем иными моральными векторами. В частности, нигилизму и атеизму столетней (и более) давности все чаще и чаще противополагались сознательные христианские принципы, а духу разрушения – попытки созидания.

Поэтому, относясь сам с большой настороженностью к злоупотреблениям гегельянством, я призываю к особой сдержанности в отношении моих собственных выводов. Дело в том, что, занимаясь униженными и оскорбленными, заговорщиками и оппозиционерами коммунистического периода нашей истории, трудно не заметить, что к концу XX века сложился или почти сложился своего рода «ленинградский миф». Он одновременно развивает и дополняет «миф петербургский», но притом и противопоставлен ему. На первый случай можно выделить несколько основных блоков таких развитий-противопоставлений важнейших мифологем.

На событийном уровне основанию города, восстанию декабристов, убийству Павла и катастрофическим наводнениям классического «петербургского мифа» соответствуют основание советского государства, революции, блокада, убийство Кирова и катастрофические наводнения «мифа ленинградского».

Мифологизированным авторам и персонажам Петербурга – Пушкину, Гоголю, Достоевскому – отвечают мифологизированные же авторы и персонажи Ленинграда: Ахматова, Бродский, Довлатов. В данном случае я, конечно, никоим образом не намерен сравнивать их по степени одаренности, речь идет лишь о функциональном значении фигур этих писателей и поэтов для нашего города. Кстати, список можно расширить, причем не только писателями. Чайковским XX века для Ленинграда окажется Шостакович:

Притворившись нотной тетрадкой,

Знаменитая Ленинградка

Возвращалась в родной эфир.

Это ведь о Седьмой («Ленинградской») симфонии Дмитрия Дмитриевича. Любопытно четкое разделение Ахматовой Петербурга и Ленинграда. Еще любопытней, быть может, их смешение Мандельштамом даже в рамках одного стихотворения:

Ты вернулся сюда, – так глотай же скорей

Рыбий жир ленинградских речных фонарей.

И тут же чуть позже:

Петербург, я еще не хочу умирать:

У тебя телефонов моих номера

Петербург, у меня еще есть адреса,

По которым найду мертвецов голоса.

Если же прочитать это стихотворение полностью, то легко убедиться в его вполне подпольном и вполне антикоммунистическом окрасе.

«Петербургским повестям» Гоголя пытаются соответствовать «Легенды Невского проспекта» М. Векслера, хотя, конечно, миф и символ в этих последних слишком часто подменяются достаточно легковесным анекдотом.

Архитектурными символами-мифами Петербурга были «Медный Всадник», Петропавловка, Сенатская и Дворцовая площади, некоторые другие места города. Ленинград обзавелся собственными архитектурными и топологическими символами. Это «Большой Дом» (комплекс зданий Ленинградских КГБ и МВД); знаменитая тюрьма «Кресты» (дело ведь не в том, когда она была построена, а в том, когда она стала символом); ленинский паровоз у Финляндского вокзала; вечный огонь на Марсовом Поле; «броневичок», стоявший во дворе Мраморного дворца; конечно же, печальная Пискаревка; воспетый Ахматовой, да и не только ею, Приморский парк Победы; а теперь еще Левашовская пустошь и место расстрела Николая Гумилева на артиллерийском полигоне близ Ковалева. К этим же специально «ленинградским» символам в какой-то мере можно отнести ставшее легендарным в международном масштабе кафе с неофициальным названием «Сайгон», закономерно закрытое с наступлением иных времен. Попыткой опровержения одного из мотивов петербургского мифа можно считать и нескончаемое, приобретающее уже какие-то циклопические черты строительство дамбы, долженствующей якобы защитить город от наводнений.

Как бы промежуточное значение связи (противопоставленности) приобретают Дом Мурузи с квартирами Мережковского и Гиппиус и на тех же самых квадратных метрах (но, конечно, меньших числом) – Иосифа Бродского; особняк Кшесинской, самой известной любовницы последнего императора, где долгие годы располагался музей Октябрьской революции, а теперь – музей политической истории России, постепенно становящийся музеем контрреволюции; Казанский собор, испытавший метаморфозу из кафедрала в первый и единственный в мире музей религии и атеизма и снова – в главный собор города; памятник работы Паоло Трубецкого, быть может, лучшему из императоров, Александру III, вытеснивший ленинский «броневичок» из дворика Мраморного дворца, но так и не попавший пока на изначально присущее ему место перед Московским вокзалом; а также шемякинские сфинксы с их откровенно двойственной символикой прекрасного и ужасного, до- и послереволюционного.

Не расстается Петербург и с титулом столицы: культурной, банковской, северной, хотя бы «газпромовской» – любой, но без этого статуса существовать он не может. Если Петербург не столица, то он ничто – случайность, мираж, его существование теряет смысл. Если он не столица, то он не «окно в Европу» (еще один мифологический мотив), а не более чем замочная скважина. Поэтому сегодня судорожно рождаются новые проекты (Охтинской башни, «Балтийской жемчужины», второй сцены Мариинского театра, переустройства Новой Голландии), лишь бы утвердить альтернативу Зимнему дворцу, Адмиралтейству, всему городу от Петра I до Николая II, «гению места», овеществить, закрепить химеру, которой становится столица империи, вдруг получив областную судьбу.

Такое сопоставление двух мифов настолько хорошо вписывается в гегелевское развитие абсолютной идеи через фазис отрицания самой себя, небытия, что поверить в это почти так же трудно, как в бесплатный сыр. И все же, пока не удалось разглядеть мышеловки, можно предположить, что если «петербургская идея» – тезис, а «ленинградская» – антитезис, то наша обязанность искать и строить их синтез, который по Гегелю отнюдь не среднеарифметическое между ними, а возвращение абсолютной идеи к самой себе на новом уровне, обогащенной испытаниями, опытом, приобретенным в период трагического самоотречения.

Иными словами, нам нужен город Пушкина, Гоголя, Чайковского, Растрелли, Достоевского, обогащенный опытом Блока и Ахматовой, Шостаковича и Аникушина, а не усредненный «применительно к подлости» советон, выросший до размеров Исаакия. Очень хочется верить, что в этом будущем, чаемом нами Петербурге, граде апостола Петра, не останется места ни подполью, ни коммунизму.

А мифы… Что ж мифы? В конечном итоге их задача – подготовить наше сознание к восприятию истин, о которых мы когда-нибудь поймем, что они – тверже камня.

___________________________________________

Ростислав Евдокимов-Вогак – поэт, прозаик, историк, автор книг «Стихотворения», «После молчания» и ряда научных публикаций, член Русского ПЕН-центра.

 

Сайт редактора



 

Наши друзья















 

 

Designed by Business wordpress themes and Joomla templates.