SnowFalling

Игорь Джерри КУРАС

КОНЕЦ ВЕКА

1. Тайная встреча

– Андрюша! Милый! Какими судьбами?

– Я совсем проездом, Сонечка. Лечу в Лос-Анджелес завтра. Я тут в Бостоне только ради тебя. Прилетел в JFK, взял машину, посмотрел на карте ближайший к тебе отель — и вот я здесь... Сонька! Ведь похорошела опять!

– Да ладно! Чего ты! Не смущай меня! Ты дверь закрыл?

– Там вверх закрывается. Я разобрался. Останешься на ночь?..

– Нет. Я должна быть дома не позже девяти. Я не хочу, чтобы кто-то заподозрил...

– Тогда иди сюда...

– Сейчас. Только телефон отключу...

– Да чёрт с ним, с телефоном! Иди скорее!

– Андрюшка...

– Моя! Наконец-то моя!

– Да...

– Ну, рассказывай. Как ты живёшь? Что делаешь?

– Да нормально всё, Сонечка. Хорошо всё. Пишу сейчас работу для одного солидного французского журнала. Здесь вот по делам. Встречаюсь завтра в Лос-Анджелесе с внучкой одного русского. Лопушкова

– А кто это?

– Да как бы никто. Писатель. В общем-то, и не писатель даже – он толком ничего так и не написал. Родился в Петербурге, после Революции жил в Берлине, потом в Париже. Наконец, сумел пристроиться тут в Голливуде в 40-50 годы. И, между прочим, вполне хорошо устроился! Представляешь, он литературно дорабатывал сценарные диалоги для фильмов. Работал под псевдонимом Джон Джекобсон. Его в титрах где-то в самом конце ставили. Неплохо, кстати, зарабатывал. А умер, представь, в лифте идущем вверх! Как герой неопубликованного романа Набокова

– А ты читал неопубликованный роман Набокова?

– Да. Так получилось

– Как ты сказал фамилия писателя?

– Лопушков

– Не слышала...

– Да никто не слышал. Вообще-то это совсем не интересно. Просто по моей работе нужно снять копии с нескольких писем в его архиве. Там могут быть занятные факты. А архив находится у его внучки. Так эта, представляешь, внучка не хочет копии снимать! Приезжайте, говорит, и снимайте! Там, знаешь, вроде бы, все письма, фотографии и какие-то два очень ранних рассказа этого Лопушкова-Джекобсона. Он их ещё в России написал, когда был студентом... Столетние рассказы, которые, возможно, никто никогда не читал и никогда уже не прочитает.

– Здорово, Андрей! Очень здорово!

– Да нет. Не так здорово, как кажется. Иногда очень даже скучно.

– Скучно... Как ты красиво произносишь это по-питерски — с отчётливым «ч». Раньше я этого не замечала

– Не знаю. Мне кажется, я всегда так говорил... А что у тебя? Ты-то как, Сонечка?

– Да тоже ничего всё, Андрюша. Семья, работа, дети...

– А с этим, как его?

– Валерой?

– Да. С мужем твоим. Как живёте?

– Да ничего, Андрей. Он хороший...отец. Заботливый. Только...

– Только?

– Только мне никогда не бывает с ним так, как всегда было с тобой. Как сейчас с тобой. Никогда, Андрюшка... С тобой вон как, а с ним никак. С ним абсолютно никак...

– Сонька. Красавица...

– Ты не будешь надо мной смеяться? Знаешь, я купила такую штучку... ну, игрушку такую — как ты... как у тебя... Помнишь, мы называли его дылдой? Придурки молодые! Я тут как-то решилась, зашла в такой магазин, и купила… Купила дылду!

– Глупыш ты мой, Сонька! Тигрёныш...

– Ты смеешься? Надо мной смеёшься?

– Нет. Я вдруг подумал, что если меня не станет, — всё, что от меня останется, это какая-то никому не нужная философская галиматья — и твоя вот дылда. А это даже меньше, чем то, что осталось от никому не известного писателя Лопушкова.

– Андрюша...

– Да?

– Иди ко мне

– Ты тут всё ещё этим своим программизмом на жизнь зарабатываешь? А музыковедение? Ты совсем забросила?

– Да какое музыковедение, Андрюшка? О чём ты? Кому это здесь надо на таком моём уровне!

– Ну не знаю... Я пока ехал, слушал радио. У вас серьезные вещи передают. Я даже не все из них узнал. Вот, например, струнный ансамбль играли какой-то, и я решил, что это, скорее всего, что-то Дворжака, а оказался Чайковский! Представляешь себе?

– А что играли?

– Секстет Souvenir de Florence

– Ну, это не стыдно не знать. Это редко исполняется. Секстет этот как-то не прижился...

– Обидно, что ты не можешь этим заниматься здесь, Сонь!

– Очень обидно, Андрюша! Очень… Но так уж сложилось... А что за тема у твоей работы для солидного французского журнала?

– Fin de siècle

Фэн де что?

Заяц мой! Fin de siècle. Конец века.

– Какого? Двадцатого?

– Нет. Любого. Конец века, как философское событие. Вот смотри, сейчас у нас что? У нас 10 сентября 2001 года. Вроде бы, это XXI век, да? А на самом деле нет. Философски, XXI век ещё не наступил

– А когда он наступит?

– Не знаю... Может, завтра… А может, через три года. Вот XX век начался где-то ещё в 90-х годах XIX, а окончательно свершился, видимо всё же с гибелью Титаника.

– А зачем об этом философствовать?

– Смешная моя девочка. Чтобы попытаться понять, как будут развиваться события дальше... Каким он будет, этот XXI век? Таким же жестоким, как и все предыдущие, или, наконец, выпадет нам всем поблажка

– Андрюшка...

2. Дылда

– Вот вы, Пётр Александрович, любезный мой друг, утверждаете, что размерчик не имеет значения, – лукаво улыбаясь всем лицом, и, разминая пальцами обеих рук толстую сигару, сказал Всеволод Ипполитович Конюшников: пожилой уже человек, с гладкой шишковатой головою, и какими-то странными, как бы пергаментными ушами от которых, казалось, при желании можно с хрустом отломить кусочек. – А вот я, если позволите, войду с вами в несогласие! – продолжил он и улыбнулся ещё шире, уютно откинувшись в удобных креслах, уже отмеченных временем, как и всё в этом доме.

Он закурил и выпустил клубы дыма из обеих ноздрей, плотно закрыв при этом рот – и стал в эту минуту похож на разгоряченную морозной утренней скачкой лошадь.

«Экий он всё же каналья!» – подумал, улыбнувшись про себя, Пётр Александрович — человек молодой, красивый — весь какой-то чёрнобровый, черноусый, черноволосый, но сутуловатый, как бы не вполне уверенный в себе. Он тоже откинулся в креслах, ощущая при этом немоту в ногах, и с завистью посмотрел на Всеволода Ипполитовича. «Как же должно быть счастливы люди, которым здоровье позволяет в старом их возрасте всё ещё непринуждённо и удобно располагать своим телом!»

Время было уже позднее. Всеволод Ипполитович с полчаса как отпустил старика своего слугу Ионафана – человека из бывших крепостных, но большую часть жизни прожившего с господами заграницею, и оттого держащего себя чинно, с приподнятым достоинством – на английский манер – и носящего бакенбарды на дряхлеющих щеках.

Собаки Архелай и Мариамма спали возле затухающего камина, оплывали свечи в светильниках, а за окном царило спокойствие безмятежной украинской ночи. Всё было тихо, лишь какая-то далёкая болотная птица беспрестанно издавала сухой и неясный шум, как будто кто-то ломал об колено бесконечную доску и всё никак не мог её доломать. И на этот сухой звук уже накладывался, набегая, далёкий отголосок курьерского скорого на Москву.

– Так вот, – продолжил Всеволод Ипполитович, задумчиво согревая теперь левой рукою прозрачную посудину с тёмного золота коньяком и гладя правою рукою спящего Архелая. – Было это много лет назад. И был я на тот момент, Пётр Александрович, уже женат, и женат, уж простите меня, не-счаст-ливо

Он сказал это слово раздельно, в три шажка, отчётливо выделяя букву «ч», как делают это рождённые или прожившие долгое время в Петербурге пожилые люди.

– Покойная жена моя, Елизавета Андреевна, или Лизонька, как называли её все домашние, была женщиной истеричною и крикливой. Э, нет, Пётр Александрович, не перебивайте меня. Вы не могли знать того, что знал я, и посему позвольте мне упредить ваше несогласие, любезный мой друг, ибо, тут как говаривал Иосиф Флавиус: «Я был тому не только очевидцем, но и участником событий».

Всеволод Ипполитович сделал один едва заметный глоток коньяку и всё с тою же лукавой улыбкою продолжил своё повествование.

– Самое ужасное, что мучило меня, это то, что Лизонька отказывала мне в телесных удовольствиях, была безразлична им: ссылаясь то на боли в голове, то на обыкновенные, которые бывают у женщин, то на ещё какие-то туманные несчастия своего здоровья. Это (простите уж, Пётр Александрович, интимность темы) причиняло мне известные физические мучения, так, что я, — при живой жене — был вынужден уединяться и, как говаривал наш любезный граф Лев Николаевич, «уединения мои были нечистыми». Когда же и происходила любовь меж нами, Елизавета Андреевна не получала от этой любви никакой радости, а делала это исключительно из чувства долга (и, как она сама горестно, порой, шутила, — чувствовала, что это «слишком долго»). Так и жили мы в мучениях и тоске.

Днём Лизонька закатывала безумные свои истерики и рыдала, уткнувшись в подушку в самой дальней комнате. Иногда она садилась к фортепиано и долго стучала одним пальцем в клавишу с каким-то безумным остервенением. Звук этой клавиши до сих пор стоит в моих ушах: жёсткий, однотонный, неминуемый. А с наступлением ночи у нас были бесконечные уговоры с отказами и слезами, которые редко заканчивались безрадостными минутами близости.

И вот однажды, будучи в поездке в одном портовом городе N на берегу Адриатического моря, я встретил в баре подвыпившего американского моряка.

Был он высок и крепок, как мясник — с большими татуированными руками. Настоящий варвар — один из тех, которых так обильно наплодила эта лишённая культуры страна. Вы спросите, любезный Пётр Александрович, почему я оказался в подобном непристойном месте? Признаюсь вам честно, любезный друг, что я не гнушался подобными местами в поисках любовных утех, которые я мог купить себе взамен семейного моего неблагополучия. Какими только мерзостями не утешал я свою плоть и как же мне сейчас стыдно вспомнить об этом.

Ну да ладно – что было, ты было и Господь мне судия. Сейчас же, чтобы не затягивать свой рассказ, удивлю вас, Пётр Александрович тем, что скажу вам: мы с ним разговорились. Да, Пётр Александрович! Я и этот варвар – мы сблизились и разговорились, запанибрата. Английский язык его был ужасен, но мы понимали друг друга и пили вместе пенное чёрное пиво, выкрикивая непристойности портовым девкам.

Уж не помню, как случилось это, но собеседник мой достал вдруг из полов своей чёрной одежды огромный муляж детородного органа, сделанный из хорошей кожи и плотно набитый внутри мякиной так, что его невозможно было отличить от живого, настоящего. Я в первое мгновение, Пётр Александрович, подумал, что этот варвар оторвал свой собственный член – громадный и омерзительный, как и он сам – и вот теперь потрясает им над головою. Но, рассмотрев его лучше, я понял, что это — искусная работа мастера в подобных бесстыжих делах.

– This is a real dildo! Настоящая дылда! — прокричал варвар. — Эта дылда может свести с ума самую привередливую женщину. Любая женщина захочет взять эту дылду с собою в могилу, чтобы и там услаждаться ею!

И он опять потряс дылдой в воздухе, как бы угрожая кому-то. Портовые девки глумливо хохотали, а одна из них раскрыла свой накрашенный рот и стала с омерзительным нарочитым вожделением облизывать свои яркие намазанные губы. А дылда была огромной. Значительно больше скромных, как вы говорите, размерчиков, которыми обладает любой средний мужчина, каковым, к примеру, является и ваш покорный слуга.

Сумасшедшая и сладкая мысль зашевелилась в моей голове. А что если... Нет, это безумие! Мы же цивилизованные люди. Мы же не варвары! Но мысль эта пытательной каплей стучала в моё темя, и я уже не мог выкинуть её из головы.

Я уломал американца продать мне дылду, предложив ему очень высокую цену. После долгой торговли он согласился.

Приехав домой, я ничего не сказал Лизоньке, но безумная жажда жгла моё тело.

В следующий же раз, когда я, наконец, опять долгими мольбами упросил жену свою дозволить мне насладиться близостью с нею, и она, по обыкновению своему, равнодушно повернулась ко мне спиной, безразлично ожидая мои ласки, я аккуратно начал вводить в неё дылду. Реакция Лизоньки была удивительной. Она откинула голову, развернулась ко мне навстречу и испустила лёгкий стон. Я продолжал двигать дылдой так, как я делал бы это сам, если бы дылда была частью меня — взамен этому ничтожному моему (в сравнении с нею) мужскому достоинству.

И тут произошло невероятное. Лизонька повернулась ко мне уже всем лицом, и томно, горячо, медленно, поцеловала меня в губы. Ещё несколько мгновений, и она содрогнулась всем телом! Затем опять, и опять, и опять! И тогда я и сам утолился сполна, заменив уже дылду собою.

С той минуты дом наш наполнился необыкновенным счастьем. Лизонька порхала по комнатам, как майская бабочка с цветка на цветок. Она садилась к фортепиано и долго, томительно играла из Шопена, из наших (очень она любила наших молодых из Могучей кучки) или пела по-немецки из Шуберта. Никогда не спросила она про дылду, нарочно, наверно, уже притворяясь, что её нет, точно не замечая еженощной подмены. И каждую ночь теперь мы были как безумные любовники, которые не могут оторваться друг от друга...

Всеволод Ипполитович замолк, пригубил ещё коньяку и как-то заметно загрустил.

– Лизонька, – вздохнул он. – Елизавета Андреевна...

Пётр Александрович видел перед собой теперь уже грустное лицо старика с пергаментными ушами, и в старике в этот момент вдруг стал проглядываться маленький мальчик: какой-то обиженный маленький мальчик, который уже отчаялся отыскать свой укатившийся мяч.

– Вы спросите, любезный друг мой, Пётр Александрович, что сделалось с той самой дылдой? Скажу вам то, чего не знает ни одна живая душа – открою вам тайну

Он поставил недопитый коньяк на низкий столик у ног, опять погладил лежавшего справа от него Архелая, бормоча сквозь зубы «Архелай, Архелай — на меня ты не лай!», поднял свои серые, хитрые глаза к собеседнику и тихим шепотом вымолвил:

– Я похоронил дылду вместе с Лизой! Я тайно подложил дылду во гроб моей Лизоньки, чтобы по смерти моей мы были с ней счастливы и там, Пётр Александрович!

Он сказал это, и задохнулся. Глаза его заблестели страшным огнём. Он высоко к потолку поднял лицо своё, искажённое молнией безумия, подался головою вперёд и истово перекрестился.

3. Секстет

– Драгоценный мой Пётр Александрович! Как же это любезно с вашей стороны навещать иногда старика в его добровольном изгнании! Я ведь здесь, вообразите, пребываю в полной духовной и телесной оторванности от всего, что когда-либо в своей жизни любил! Можно даже сказать словами Данта «Tu lascerai ogne cosa diletta е questo è quello strale che l'arco de lo essilio pria saetta». Что в переводе на наш грешный язык приблизительно означает «Потеря всего, что ты любишь — это первая стрела из лука изгнания». Впрочем, о чём я! Вот ведь, старик какой! Забыл! Вы же прекрасно и сами владеете итальянским! Заходит же скорее в гостиную. Что же вы стоите здесь, дорогой вы мой! Садитесь же. Располагайтесь с дороги. Сколько же прошло с вашего предыдущего приезда? Неужели четыре года?! Рассказывайте же! Рассказывайте! Что происходит? Какие новости там, в столицах? Да что же я! Вы ведь, верно, устали. Ехали сутки в этом ужасном поезде, которые ещё и опоздал почти на час! Хотите поспать сначала?

Суета, сопутствующая прибытию гостя, охватила дом. По комнатам сновала прислуга, готовилась спальная комната в третьем этаже, из кухни доносился терпкий запах подходящего к нужной кондиции Boeuf Bourguignon.

Хозяин дома Всеволод Ипполитович и гость Пётр Александрович беседовали уже около часа, и всё никак не могли наговориться. Вспоминали общих друзей, говорили о происшедших событиях.

Наиболее интересным событием была новость о том, что госпожа von Meck прекратила дружбу с господином Чайковским, который написал для неё замечательную Четвёртую симфонию. Причины разрыва не были ясны. Возможно, до госпожи von Meck стали доходить слухи о безнравственных преференциях Петра Ильича. А может быть, сыграли свою роль дети Надежды Филаретовны, раздражённые тем, что их мамашу стали уже называть в свете обидным «la Meck». Подробностей Пётр Александрович не знал, но сама по себе новость потрясла Всеволода Ипполитовича.

– Как жестока толпа, Пётр Александрович! Как жестока! И ведь не сейчас, не здесь. А всегда жестока. Всегда... Понимаете? Вот мы с вами читаем Флавиуса и думаем: «Жуткие, жестокие люди эти римляне», а ведь все эти жестокости, возможно, совсем ничто перед тем, что ещё предстоит пережить людям. И, посмотрите, Пётр Александрович. Ведь к людям другим, к людям непохожим – мы ещё более жестоки. Вот, запомните слова старика: через пятьдесят, сто, двести лет всё так же и останется. Нет! Будет хуже. Не удивлюсь даже, если где-нибудь уже родился какой-нибудь новый кровопийца – новый Нерон. Вот он где-то сейчас – ребёнок ещё. А вырастет, вскинет ручонку свою – и пойдут армии друг на друга убивать миллионы невинных душ.

Всеволод Ипполитович откинулся в креслах, погладил рукой собак своих Архелая и Мариамму, вздохнул глубоко.

Пётр Александрович не знал, когда можно прервать молчание старика. Он неуютно поёрзал в креслах, кашлянул один раз – не потому, что першило в горле, а потому лишь, чтобы нарушить неприютное молчание хоть каким-то звуком, – посмотрел украдкой на стенные часы.

– Всеволод Ипполитович! – наконец решился он. – А ведь я вам подарочек привёз, и подарочек-то как раз к нашему разговору

– Подарочек? – заулыбался старик своим детским лицом. – Что же вы молчали? Давайте его сюда скорее! Вот я старый уже человек, а люблю подарки, как малый ребёнок! Батюшка мой, Царствие ему Небесное, не очень нас подарочками баловал. И не от жадности, конечно, а в воспитательных целях. Так теперь вот я на старости... Где же ваш подарок, Пётр Александрович?

– Сейчас, сейчас! Терпение, Всеволод Ипполитович, – засмеялся гость и достал обширную папку из своего саквояжа, похожего на чемоданчик уездного доктора.

– Вот мы с вами говорили о Чайковском, а здесь у меня для вас настоящий сувенир!

В папке лежали ноты, расписанные на партитуры. Возможно, для квартета или струнного ансамбля. Поверх нот была надпись красивой готической гарнитурой «Souvenir de Florence». На титульном листе фиолетовыми чернилами была подпись: размашистое «П» со шляпкой, и летящее «Чайковс» и далее неразборчиво.

– Что это? Как это? Пётр Александрович?!

– Это новое произведение Чайковского. Секстет «Souvenir de Florence». А подпись мне удалось получить для вас на заседании Петербургского Общества камерной музыки. Пётр Ильич стал у них почётным членом

– О какой бесценный подарок, Пётр Александрович! Я даже не знаю, что вам сказать... Я просто, знаете, как говорят англичане speechless!

Пётр Александрович весело рассмеялся, встал с кресел, поцеловал старика в лысую его маковку – душистую, как у ребёнка

– А что здесь говорить? Давайте, зовите свой квартет, берите виолончель и сыграем. У вас найдётся для меня альт?

Квартет Конюшникова состоял из трёх музыкантов, некогда бывших крепостными в доме Конюшниковых, и еврейского скрипача Мошки. Отец Всеволода Ипполитовича – Ипполит Илларионович Конюшников – был человеком широких и, пожалуй, можно сказать прогрессивных взглядов. Раз в год, вместе с учителем музыки своих детей – престарелым господином Vecchioni (состоявшим, между прочим, в переписке с великим Россини), он совершал экзаменацию мужицких мальчишек со всех деревень обширного имения. Мальчиков пяти-шести лет сначала хорошенько мыли в бане, затем наряжали парадно, а после собирали в камерном зале для прослушивания.

Зал этот находился в самом уютном уголке дома и имел две двери. Одна дверь соединяла зал с огромным salle de bal, в котором трижды в год устраивались грандиозные балы. Другая же, выходила прямо в яблоневый сад. Дверь эта летом держалась открытой, и прозрачный воздух, наполненный сочным фруктовым ароматом антоновских яблок, легко входил в комнату, как бы танцуя под звуки исполняемой в ней музыки.

Прослушивание заключалось в проверке слуха, определении чувствительности к ритму и гибкости пальцев. Если находился одарённый к музыке ребёнок, такой мальчик обучался у Vecchioni наравне с детьми барина. Несколько же особенно талантливых подростков в возрасте десяти-двенадцати лет после занятия в барском доме отправляли и во Флоренцию для дальнейшего обучения. Вот из этих, состарившихся уже музыкантов, и сложился большею частью знаменитый квартет Всеволода Ипполитовича.

Исключение составлял скрипач Мошка – гениальный самоучка из местечка, расположенного недалеко от имения. Он тоже был замечен и обласкан отцом Всеволода Ипполитовича: обучен музыкальной грамоте, представлен Леопольду Ауэру, но, естественно, крепостным никогда не был. Кроме виртуозной игры на скрипке, Мошка удивительно смешно рассказывал анекдоты из еврейской жизни и мог долго говорить о каком-то еврейском философе по имени Баал Шемтов, о котором никто в доме не имел ни малейшего понятия.

Сам Конюшников тоже прекрасно играл на скрипке, и был вполне виртуозен в игре на виолончели. Когда ещё была жива Елизавета Андреевна, Всеволод Ипполитович частенько исполнял с нею какую-нибудь «Крейцерову сонату» или переложенный для виолончели и фортепиано Концерт Шумана. Ноты выписывались из Берлина и Петербурга, и все новинки музыки неизменно исполнялись в этом замечательном доме.

Тотчас же были посланы мальчишки – собрать квартет, – и музыканты явились. Все расселись в том самом зале, выходящем в яблоневый сад. Инструменты были настроены, ноты поставлены на пюпитры.

Было решено играть пока только вторую часть секстета – Adagio cantabile e con moto, как наиболее лёгкую для чтения с листа ввиду удобного темпа и благоприятной тональности ре мажор.

Музыка была восхитительной. Мошка играл своё соло, поддержанное pizzicato у виолончелей. Его седые лохматые волосы раскидывались по лицу с каждым движением смычка, а печальные семитские глаза лучились теплотой и состраданием.

Далее шло соло у Всеволода Ипполитовича. Он играл эту божественную музыку и, казалось, задыхался, но не от отсутствия воздуха, а, наоборот – от его избытка, как на сильном ветру в океане, когда он, молодым ещё человеком, плавал в далёкую Америку.

Прислуга на цыпочках проходила в зал на звуки музыки. Кухарки и конюхи стояли остолбенело, боясь вздохнуть. Собаки Архелай и Мариамма, привыкшие к музыке в доме, дышали ровно и спокойно. Между тем музыка стала торжественной, как хорал и опять вернулось то самое соло у Мошки, поддержанное pizzicato виолончелей, которое звучало в самом начале Adagio.

И вот, в этот момент, когда музыка должна была уже растаять, растворится в яблочном воздухе, а пространство зала, в свою очередь, наполниться громкими аплодисментами незатейливых слушателей – в этот последний момент произошло что-то странное, мистическое, неприятное. Через двери, раскрытые в сад в дом влетела чёрная птица. Она влетела, как бы привороженная дивной музыкой – и тут же поняла, что сюда нельзя. Что это ошибка. Она забилась, заметалась по залу, обрушивая листы нот с пюпитров. Собаки повскакивали, ведомые инстинктом, стали ловить несчастную птицу, лаять. Прислуга тоже замешалась, засуетилась, и получился какой-то конфуз. Птица, наконец, вылетела в сад, люди и собаки успокоились, но настроение было испорчено.

После пили кофей и Всеволод Ипполитович медленно заметил

– Вы знаете, Пётр Александрович, а ведь в этой музыке совсем ничего нет итальянского. Тут Чайковский не об Италии тоскует, а обо всём нашем с вами XIX веке. Вот он подходит к концу, этот наш век. Осталось девять лет. Что же будет дальше? Каким же он будет, XX век? Что-то грустно мне от этого, Пётр Александрович. Да и птица эта... Fin de siècle, конец века, конец эпохи. Вы молодой ещё. Сколько вам? Тридцать семь? О, вы ещё успеете пожить в XX веке. Дай вам Бог, чтобы он был лучше, чем этот. Дай вам Бог.

Всеволод Ипполитович улыбнулся стариковской улыбкой, но глаза его не улыбались. В них читалась какая-то странная догадка – какая-то затаённая тоска, как будто бы старик знал что-то такое, что другим было знать ещё не положено.

И это знание, похоже, причиняло ему невыразимое страдание.

4. Fin de siècle

Андрей вышел во дворик своего придорожного отеля. Девятая дорога шумела где-то рядом, но её не было видно. В воздухе пахло незнакомыми травами, и первые звёзды уже проклюнулись над головой.

Яркая вывеска Park Inn подрагивала изумрудным огнём. Где-то стрекотали вечно скрытые темнотой ночные кузнечики. Неизвестная Андрею птица беспрестанно издавала сухой и неясный шум, как будто кто-то ломал об колено бесконечную доску и всё никак не мог её доломать.

Андрей думал о Соне и о себе. О том, как они любили друг друга всю жизнь, но ничего не получилось. Они встречались редко, урывками, разбросанные по разным континентам огромной планеты. Вот, встретились на три часа... А до этого не виделись четыре года. А до этого — семь... Что будет дальше? Удастся ли им когда-нибудь опять быть вместе хоть три часа?

На скамеечке во дворе сидел молодой человек.

Андрей, прогуливаясь, прошёл мимо. Освещённое фонарём лицо молодого человека – видимо студента – было правильным и красивым: хорошее лицо. Какой-нибудь арабский студент по обмену. Андрей встречался с такими вот ребятами, когда работал ассистентом профессора в одном из парижских университетов. Интеллигентные молодые люди, владеющие языками и знаниями.

Андрей вежливо кивнул головой студенту. Тот белозубо улыбнулся и кивнул в ответ.

«Если бы только все люди были также белозубы и добродушны, как этот парень! Кто знает, может быть так и будет в этом новом XXI веке? Вот мы читаем Иосифа Флавия и думаем: “Жуткие, жестокие люди эти римляне”, а ведь все эти жестокости по сути ничто по сравнению с тем, что пришлось пережить людям за последние 100 лет. А что же может ждать нас впереди?».

Андрей опять прошёл мимо студента, и студент опять улыбнулся ему белозубо и добродушно. И Андрей почему-то настолько хорошо запомнил этого парня – его лицо, его улыбку, что назавтра, увидев его в бостонском аэропорту Logan, стоящим с ним в одной очереди на регистрацию, сразу узнал его и даже кивнул ему головой.

Однако теперь лицо парня было другим. Глаза его были тусклы и неподвижны. В них читалась какая-то странная догадка — какая-то затаённая тоска, как будто бы он знал что-то такое, что другим было знать ещё не положено.

И это знание, похоже, причиняло ему невыразимое страдание.

5. Email

Уважаемый Джерри!

Изабелла Негошиан рассказала мне о том, что вы пишете статью о философе Андрее Родионове, трагически погибшем 11 сентября 2001 года. Как вы знаете, в тот страшный день Андрей направлялся ко мне в Лос-Анджелес, где мы должны были вместе с ним разобрать архив моего деда — писателя Александра Григорьевича Лопушкова (более известного под псевдонимом Джон Джекобсон).

С чувством невероятной боли я признаюсь себе в том, что стала невольной виновницей ужасной гибели господина Родионова.

В приложении вы найдёте файл с нашей с ним перепиской. Возможно, что-то пригодится вам в работе.

Также, высылаю отсканированные рукописные тексты двух ранних рассказов моего деда: «Дылда» и «Секстет». Поступайте с ними по вашему усмотрению.

С уважением,

Элизабет МакКинслей

_______________________________________________

Игорь Джерри Курас – поэт, прозаик, автор стихотворных сборников «Камни\Обертки» и «Загадка природы». Живет в Бостоне (США).

 

Сайт редактора



 

Наши друзья















 

 

Designed by Business wordpress themes and Joomla templates.